Хорошо (Поэма)

1

Время-

  вещь

  необычайно длинная,-

были времена-

     прошли былинные.

Ни былин,

 ни эпосов,

	   ни эпопей.

Телеграммой

   лети,

            строфа!

Воспаленной губой

	 припади

		и попей

из реки

   по имени — «Факт».

Это время гудит

       телеграфной струной,

это

сердце

 с правдой вдвоем.

Это было

с бойцами,

	  или страной,

или

в сердце

       было

           в моем.

Я хожу,

   чтобы, с этою

                книгой побыв,

из квартирного

          мирка

шел опять

     на плечах

              пулеметной пальбы,

как штыком,

       строкой

              просверкав.

Чтоб из книги,

          через радость глаз,

от свидетеля

    счастливого,-

в мускулы

 усталые

	лилась

строящая

и бунтующая сила.

Этот день

 воспевать

	  никого не наймем.

Мы

распнем

 карандаш на листе,

чтобы шелест страниц,

	     как шелест знамен,

надо лбами

  годов

       шелестел.

2

«Кончайте войну!

        Довольно!

		 Будет!

		       В этом

			      голодном году —

невмоготу.

Врали:

  «народа-

      свобода,

                  вперед,

                         эпоха, заря…»-

и зря.

Где

земля,

     и где

          закон,

                чтобы землю

                           выдать

                                 к лету? —

Нету!

Что же

  дают

  за февраль,

	     за работу,

		       за то,

			     что с фронтов

					  не бежишь? —

Шиш.

На шее

  кучей

   Гучковы,

	   черти,

		 министры,

			  Родзянки…

Мать их за ноги!

Власть

  к богатым

       рыло

	   воротит —

		    чего

			подчиняться

				   ей?!.

Бей!!»

То громом,

  то шепотом

	    этот ропот

сползал

   из Керенской

	   тюрьмы-решета.

в деревни

 шел

    по травам и тропам,

в заводах

 сталью зубов скрежетал.

Чужие

 партии

   бросали швырком.

— На что им

   сбор

       болтунов дался?! —

И отдавали

  большевикам

гроши,

  и силы,

     и голоса.

До самой

мужичьей

	земляной башки

докатывалась слава,-

	    лилась

		  и слыла,

что есть

за мужиков

	  какие-то

		  «большаки»

— у-у-у!

    Сила! —

3

Царям

 дворец

       построил Растрелли.

Цари рождались,

       жили,

	    старели.

Дворец

  не думал

      о вертлявом постреле,

не гадал,

 что в кровати,

	       царицам вверенной,

раскинется

  какой-то

	  присяжный поверенный.

От орлов,

 от власти,

	   одеял и кружевца

голова

  просяжного поверенного

		    кружится.

Забывши

   и классы

       и партии,

идет

на дежурную речь.

Глаза

 у него

   бонапартьи

и цвета

   защитного

	френч.

Слова и слова.

      Огнесловая лава.

Болтает

   сорокой радостной.

Он сам

  опьянен

     своею славой

пьяней,

   чем сорокаградусной.

Слушайте,

 пока не устанете,

как щебечет

   иной адъютантик:

«Такие случаи были —

он едет

   в автомобиле.

Узнавши,

    кто

   и который, —

толпа

 распрягла моторы!

Взамен

  лошадиной силы

сама

на руках носила!»

В аплодисментном

	плеске

премьер

   проплывет

        над Невским.

и дамы,

   и дети-пузанчики

кидают

  цветы и розанчики.

Если ж

   с безработы

	  загрустится,

сам

себя

   уверенно и быстро

назначает-

      то военным,

	     то юстиции,

то каким-нибудь

       еще

	  министром.

И вновь

   возвращается,

	    сказанув,

ворочать дела

     и вертеть казну.

Подмахивает подписи

	   достойно

	           и старательно.

«Аграрные?

  Беспорядки?

                 Ряд?

Пошлите,

    этот,

         как его,-

                  карательный

отряд!

Ленин?

  Большевики?

             Арестуйте и выловите!

Что?

Не дают?

        Не слышу без очков.

Кстати…

     об его превосходительстве…

                                  Корнилове…

Нельзя ли

     сговориться

                сюда

                    казачков?!.

Их величество?

          Знаю.

               Ну да!..

И руку жал.

       Какая ерунда!

Императора?

       На воду?

               И черную корку?

При чем тут Совет?

              Приказываю

                        туда,

в Лондон,

     к королю Георгу».

Пришит к истории,

             пронумерован

                         и скреплен,

и его

 рисуют-

        и Бродский и Репин.

4

Петербургские окна.

               Синё и темно.

Город

 сном

     и покоем скован.

НО

не спит

   мадам Кускова.

Любовь

  и страсть вернулись к старушке.

Кровать

   и мечты

          розоватит восток.

Ее

волос

   пожелтелые стружки

причудливо

      склеил

            слезливый восторг.

С чего это

      девушка

             сохнет и вянет?

Молчит…

     но чувство,

                видать, велико.

Ее

утешает

     усатая няня,

видавшая виды,-

           Пе Эн Милюков.

«Не спится, няня…

               Здесь так душно…

Открой окно

       да сядь ко мне».

— Кускова,

      что с тобой?-

                   «Мне скушно…

Поговорим о старине».

— О чем, Кускова?

             Я,

               бывало,

хранила

   в памяти

           немало

старинных былей,

            небылиц —

и про царей

       и про цариц.

И я б,

  с моим умишком хилым,-

короновала б

        Михаила.

чем брать

     династию

             чужую…

Да ты

 не слушаешь меня?!-

«Ах, няня, няня,

            я тоскую.

Мне тошно, милая моя.

Я плакать,

      я рыдать готова…»

— Господь помилуй

             и спаси…

Чего ты хочешь?

           Попроси.

Чтобы тебе

      на нас

            не дуться,

дадим свобод

        и конституций…

Дай

окроплю

      речей водою

горящий бунт…-

            «Я не больна.

Я…

знаешь, няня…

               влюблена…»

— Дитя мое,

       господь с тобою!-

И Милюков

     ее

       с мольбой

крестил

   профессорской рукой.

— Оставь, Кускова,

              в наши лета

любить

  задаром

         смысла нету.-

«Я влюблена».-

          шептала

                 снова

в ушко

  профессору

            она.

— Сердечный друг,

             ты нездорова.-

«Оставь меня,

         я влюблена».

— Кускова,

      нервы,-

             полечись ты…-

«Ах няня,

     он такой речистый…

Ах, няня-няня!

          няня!

               Ах!

Его же ж

    носят на руках

А как поет он

         про свободу…

Я с ним хочу,-

          не с ним,

                   так в воду».

Старушка

    тычется в подушку,

и только слышно:

            » Саша!-

                    Душка!»

Смахнувши

     слезы

          рукавом,

взревел усатый нянь:

                -В кого?

Да говори ты нараспашку!-

«В Керенского…»

             -В какого?

                       В Сашку?-

И от признания

          такого

лицо

расплылось

          Милюкова.

От счастия

      профессор ожил:

— Ну, это что ж-

            одно и то же!

При Николае

       и при Саше

мы

сохраним доходы наши.-

Быть может,

       на брегах Невы

подобных

    дам

       видали вы?

5

Звякая

  шпорами

         довоенной выковки,

аксельбантами

         увешанные до пупов,

говорили-

     адъютант

             (в «Селекте» на Лиговке)

и штанс-капитан

           Попов.

«Господин адъютант,

               не возражайте,

                             не дам,-

скажите,

    чего еще

            поджидаем мы?

Россию

  жиды

      продают жидам,

и кадровое

      офицерство

               уже под жидами!

Вы, конешно,

        профессор,

                  либерал,

но казачество,

          пожалуйста,

                     оставьте в покое.

Например,

     мое положенье беря,

это…

  черт его знает, что это такое!

Сегодня с денщиком:

               ору ему

                      -эй,

наваксь

   щиблетину,

             чтоб видеть рыло в ней!-

И конешно-

      к матушке,

                 а он м е н я

                             к  м о е й,

к матушке,

      к свет

            к Елизавете Кирилловне!»

«Нет,

 я не за монархию

                 с коронами,

                            с орлами,

НО

для социализма

            нужен базис.

Сначала демократия,

               потом

                    парламент.

Культура нужна.

           А мы-

                Азия-с!

Я даже-

   социалист.

             Но не граблю,

                          не жгу.

Разве можно сразу?

              Конешно, нет!

Постепенно,

       понемногу,

                 по вершочку,

                             по шажку,

сегодня,

    завтра,

           через двадцать лет.

А эти?

  От Вильгельма кресты да ленты.

В Берлине

     выходили

             с билетом перронным.

Деньги

  штаба-

        шпионы и агенты.

В Кресты бы

       тех,

           кто ездит в пломбированном!»

«С этим согласен,

             это конешно,

этой сволочи

        мало повешено».

«Ленина,

    который

           смуту сеет,

председателем,

          што ли,

                 совета министров?

Что ты?!

    Рехнулась, старушка Рассея?

Касторки прими!

           Поправьсь!

                     Выздоровь!

Офицерам-

     Суворова,

              Голенищева-Кутузова

благодаря

     политикам ловким

быть

под началом

           Бронштейна бескартузого,

какого-то

     бесштанного

                Лёвки?!

Дудки!

  С казачеством

               шутки плохи-

повыпускаем

       им

         потроха…»

И все адъютант

          -ха да хи-

Попов

 -хи да ха.-

«Будьте дважды прокляты

                   и трижды поколейте!

Господин адъютант,

              позвольте ухо:

их

…ревосходительство

                  …ерал Каледин,

с Дону,

   с плеточкой,

               извольте понюхать!

Его превосходительство…

                     Да разве он один?!

Казачество кубанское,

                 Днепр,

                       Дон…»

И все стаканами-

            дон и динь,

и шпорами-

      динь и дон.

Капитан

   упился, как сова.

Челядь

  чайники

         бесшумно подавала.

А в конце у Лиговки

               другие слова

подымались

      из подвалов.

«Я,

товарищи,-

         из военной бюры.

Кончили заседание-

              тока-тока.

Вот тебе,

     к маузеру,

               двести бери,

а это-

  сто патронов

              к винтовкам.

Пока соглашатели

            замазывали рты,

подходит

    казатчина

             и самокатчина.

Приказано

     питерцам

             идти на фронты,

а сюда

  направляют

            с Гатчины.

Вам,

которые

       с Выборгской стороны,

вам

заходить

       с моста Литейного.

В сумерках,

       тоньше

             дискантовой струны,

не галдеть

      и не делать

                 заведенья питейного.

Я

за Лашевичем

         беру телефон,-

не задушим,

       так нас задушат.

Или

возьму телефон,

              или вон

из тела

   пролетарскую душу.

С а м

 приехал,

         в пальтишке рваном,-

ходит,

  никем не опознан.

Сегодня,

    говорит,

            подыматься рано.

А послезавтра-

          поздно.

Завтра, значит.

           Ну, не сдобровать им!

Быть

Керенскому

          биту и ободрану!

Уж мы

 подымем

        с царёвой кровати

эту

самую

    Александру Федоровну».

6

Дул,

как всегда,

           октябрь

                  ветрами

как дуют

    при капитализме.

За Троицкий

       дули

           авто и трамы,

обычные

   рельсы

         вызмеив.

Под мостом

      Нева-река,

по Неве

   плывут кронштадтцы…

От винтовок говорка

скоро

 Зимнему шататься.

В бешеном автомобиле,

                 покрышки сбивши,

тихий,

  вроде

       упакованной трубы,

за Гатчину,

       забившись,

                 улепетывал бывший-

«В рог,

   в бараний!

             Взбунтовавшиеся рабы!..»

Видят

 редких звезд глаза,

окружая

   Зимний

         в кольца,

по Мильонной

        из казарм

надвигаются кексгольмцы.

А в Смольном,

         в думах

                о битве и войске,

Ильич

 гримированный

              мечет шажки,

да перед картой

           Антонов с Подвойским

втыкают

   в места атак

               флажки.

Лучше

 власть

       добром оставь,

никуда

  тебе

      не деться!

Ото всех

    идут

        застав

к Зимнему

     красногвардейцы.

Отряды рабочих,

           матросов,

                    голи-

дошли,

  штыком домерцав,

как будто

     руки

         сошлись на горле,

холёном

   горле

        дворца.

Две тени встало.

            Огромных и шатких.

Сдвинулись.

       Лоб о лоб.

И двор

  дворцовый

           руками решетки

стиснул

   торс

       толп.

Качались

    две

       огромных тени

от ветра

    и пуль скоростей,-

да пулеметы,

        будто

             хрустенье

ломаемых костей.

Серчают стоящие павловцы.

«В политику…

          начали…

                   баловаться…

Куда

против нас

          бочкаревским дурам?!

Приказывали б

         на штурм».

Но тень

   боролась,

            спутав лапы,-

и лап

 никто

      не разнимал и не рвал.

Не выдержав

       молчания,

                сдавался слабый-

уходил

  от испуга,

            от нерва.

Первым,

   боязнью одолен,

снялся

  бабий батальон.

Ушли с батарей

          к одиннадцати

михайловцы или константиновцы…

А Керенский-

        спрятался,

                  попробуй

                          вымань его!

Задумывалась

        казачья башка.

И

редели

   защитники Зимнего,

как зубья

     у гребешка.

И долго

   длилось

          это молчанье,

молчанье надежд

           и молчанье отчаянья.

А в Зимнем,

       в мягких мебелях

с бронзовыми выкрутами,

сидят

 министры

         в меди блях,

и пахнет

    гладко выбритыми.

На них не глядят

            и их не слушают-

они

у штыков в лесу.

Они

упадут

     переспевшей грушею,

как только

      их

        потрясут.

Голос-редок.

Шепотом,

    знаками.

— Керенский где-то?-

— Он?

 За казаками.-

И снова молча

И только

    под вечер:

— Где Прокопович?-

— Нет Прокоповича.-

А из-за Николаевского

чугунного моста,

как смерть,

       глядит

             неласковая

Авроровых

     башен

          сталь.

И вот

 высоко

       над воротником

поднялось

     лицо Коновалова.

Шум,

который

       тек родником,

теперь

  прибоем наваливал.

Кто длинный такой?..

                Дотянуться смог!

По каждому

      из стекол

               удары палки.

Это-

из трехдюймовок

шарахнули

     форты Петропавловки.

А поверху

     город

          как будто взорван:

бабахнула

     шестидюймовка Авророва.

И вот

 еще

    не успела она

рассыпаться,

        гулка и грозна,-

над Петропавловской

               взвился

                      фонарь,

восстанья

     условный знак.

— Долой!

    На приступ!

               Вперед!

                      На приступ!-

Ворвались.

      На ковры!

               Под раззолоченный кров!

Каждой лестницы

           каждый выступ

брали,

  перешагивая

             через юнкеров.

Как будто

     водою

          комнаты полня,

текли,

  сливались

           над каждой потерей,

и схватки

     вспыхивали

               жарче полдня

за каждым диваном,

              у каждой портьеры.

По этой

   анфиладе,

            приветствиями оранной

монархам,

     несущим

            короны-клады,-

бархатными залами,

              раскатистыми коридорами

гремели,

    бились

          сапоги и приклады.

Какой-то

    смущенный

             сукин сын,

а над ним

     путиловец-

               нежней папаши:

«Ты,

парнишка,

         выкладывай

                   ворованные часы-

часы теперича наши!»

Топот рос

     и тех

          тринадцать

сгреб,

  забил,

        зашиб,

              затыркал.

Забились

    под галстук-

                за что им приняться?-

Как будто

     топор

          навис над затылком.

За двести шагов…

              за тридцать…

                            за двадцать…

Вбегает

   юнкер:

         «Драться глупо!»

Тринадцать визгов:

              -Сдаваться!

                         Сдаваться!-

А в двери —

       бушлаты,

               шинели,

                      тулупы…

И в эту

   тишину

         раскатившийся всласть

бас,

окрепший

        над реями рея:

«Которые тут временные?

                   Слазь!

Кончилось ваше время».

И один

  из ворвавшихся,

                 пенснишки тронув,

объявил,

    как об чем-то простом

                         и несложном:

«Я,

председатель реввоенкомитета

                           Антонов,

Временное

     правительство

                  объявляю низложенным».

А в Смольном

        толпа,

              растопырив груди,

покрывала

     песней

           фейерверк сведений.

Впервые

   вместо:

          -и это будет…-

пели:

 -и это есть

            наш последний…-

До рассвета

       осталось

               не больше аршина,-

руки

лучей

     с востока взмолены.

Товарищ Подвойский

              сел в машину,

сказал устало:

          «Кончено…

                     в Смольный».

Умолк пулемет.

          Угодил толков.

Умолкнул

    пуль

        звенящий улей.

Горели,

   как звезды,

              грани штыков,

бледнели

    звезды небес

                в карауле.

Дул,

как всегда,

           октябрь ветрами.

Рельсы

  по мосту вызмеив,

гонку

 свою

     продолжали трамы

уже —

 при социализме.

7

В такие ночи,

         в такие дни,

в часы

  такой поры

на улицах

     разве что

              одни

поэты

 и воры.

Сумрак

  на мир

        океан катнул.

Синь.

 Над кострами —

               бур.

Подводной

     лодкой

           пошел ко дну

взорванный

      Петербург.

И лишь

  когда

       от горящих вихров

шатался

   сумрак бурый,

опять вспоминалось:

               с боков

                      и с верхов

непрерывная буря.

На воду

   сумрак

         похож и так-

бездонна

    синяя прорва.

А тут

 еще

    и виденьем кита

туша

Авророва.

Огонь

 пулеметный

           площадь остриг.

Набережные-

       пусты.

И лишь

  хорохорятся

             костры

в сумерках

      густых.

И здесь,

    где земля

             от жары вязка,

с испугу

    или со льда,

ладони

  держа

       у огня в языках,

греется

   солдат.

Солдату

   упал

       огонь на глаза,

на клок

   волос

        лег.

Я узнал,

    удивился,

             сказал:

«Здраствуйте,

         Александр Блок.

Лафа футуристам,

            фрак старья

разлазится

      каждым швом».

Блок посмотрел —

            костры горят-

«Очень хорошо».

Кругом

  тонула

        Россия Блока…

Незнакомки,

       дымки севера

шли

на дно,

      как идут

              обломки

и жестянки

      консервов.

И сразу

   лицо

       скупее менял,

мрачнее,

    чем смерть на свадьбе:

«Пишут…

     из деревни…

                  сожгли…

                           у меня…

библиотеку в усадьбе».

Уставился Блок —

            и Блокова тень

глазеет,

    не стенке привстав…

Как будто

     оба

        ждут по воде

шагающего Христа.

Но Блоку

    Христос

           являться не стал.

У Блока

   тоска у глаз.

Живые,

  с песней

          вместо Христа,

люди

из-за угла.

Вставайте!

      Вставайте!

                Вставайте!

Работники

     и батраки.

Зажмите,

    косарь и кователь,

винтовку

    в железо руки!

Вверх-

  флаг!

Рвань-

  встань!

Враг-

 ляг!

День-

 дрянь!

За хлебом!

      За миром!

               За волей!

Бери

у буржуев

         завод!

Бери

у помещика поле!

Братайся,

     дерущийся взвод!

Сгинь-

  стар.

В пух,

  в прах.

Бей-

бар!

Трах!

 тах!

Довольно,

     довольно,

              довольно

покорность

      нести

           на горбах.

Дрожи,

  капиталова дворня!

Тряситесь,

      короны,

             на лбах!

Жир

ёжь

страх

 плах!

Трах!

 тах!

Тах!

тах!

Эта песня,

      перепетая по-своему,

доходила

    до глухих крестьян-

и вставали села,

            содрогая воем,

по дороге

     топоры крестя.

Но-

жи-

  чком

      на

        месте чик

лю-

то-

  го

    по-

       мещика.

Гос-

по-

   дин

     по-

        мещичек,

со-

би-

  райте

       вещи-ка!

До-

шло

  до поры,

вы-

хо-

  ди,

     босы,

вос-

три

   топоры,

подымай косы.

Чем

хуже

   моя Нина?!

Ба-

рыни сами.

Тащь

в хату

      пианино,

граммофон с часами!

Под-

хо-

   ди-

      те, орлы!

Будя-

 пограбили.

Встречай в колы,

провожай

    в грабли!

Дело

Стеньки

       с Пугачевым,

разгорайся жарче-ка!

Все

поместья

       богачевы

разметем пожарчиком.

Под-

пусть

     петуха!

Подымай вилы!

Эх,

не

 потухай,-

пет-

тух милый!

Черт

ему

   теперь

         родня!

Головы-

   кочаном.

Пулеметов трескотня

сыпется с тачанок.

«Эх, яблочко,

         цвета ясного.

Бей

справа

     белаво,

слева краснова».

Этот вихрь,

       от мысли до курка,

и постройку,

        и пожара дым

прибирала

     партия

           к рукам,

направляла,

       строила в ряды.

8

Холод большой.

          Зима здорова.

Но блузы

    прилипли к потненьким.

Под блузой коммунисты.

                  Грузят дрова.

На трудовом субботнике.

Мы не уйдем,

        хотя

            уйти

имеем

 все права.

В н а ш и вагоны,

              на н а ш е м пути,

н а ш и

   грузим

         дрова.

Можно

 уйти

     часа в два,-

но м ы —

    уйдем поздно.

Н а ш и м товарищам

              н а ш и дрова

нужны:

  товарищи мерзнут.

Работа трудна,

          работа

                томит.

За нее

  никаких копеек.

Но м ы

  работаем,

           будто м ы

делаем

  величайшую эпопею.

Мы будем работать,

              все стерпя,

чтоб жизнь,

       колёса дней торопя,

бежала

  в железном марше

в н а ш и х вагонах,

                по н а ш и м степям,

в города

    промерзшие

              н а ш и.

«Дяденька,

      что вы делаете тут?

столько

   больших дядей?»

— Что?

  Социализм:

            свободный труд

свободно

    собравшихся людей.

9

Перед нашею

       республикой

                  стоят богатые.

                                Но как постичь ее?

И вопросам

      разнедоуменным

                    нет числа:

что это

   за нация такая

                 «социалистичья»,

и что это за

        «соци-

              алистическое отечество»?

«Мы

восторги ваши

            понять бессильны.

Чем восторгаются?

             Про что поют?

Какие такие

       фрукты-апельсины

растут

  в большевицком вашем

                      раю?

Что вы знали,

         кроме хлеба и воды,-

с трудом

    перебиваясь

               со дня на день?

Т а к о г о отечества

                 т а к о й дым

разве уж

    н а с т о л ь к о приятен?

За что вы

     идете,

           если велят-

                      «воюй»?

Можно

 быть

     разорванным бомбищей,

можно

 умереть

        за землю за с в о ю,

но как

  умирать

         за общую?

Приятно

   русскому

           с русским обняться,-

но у вас

    и имя

         «Р о с с и я»

                      утеряно.

Что это за

      отечество

               у забывших об нации?

Какая нация у вас?

              Коминтерна?

Жена,

 да квартира,

             да счет текущий-

вот это-

    отечество,

              райские кущи.

Ради бы

   вот

      такого отечества

мы понимали б

         и смерть

                 и молодечество».

Слушайте,

     национальный трутень,-

день наш

    тем и хорош, что труден.

Эта песня

     песней будет

наших бед,

      побед,

            буден.

10

Политика-

     проста.

            Как воды глоток.

Понимают

    ощерившие

             сытую пасть,

что если

    в Россиях

             увязнет коготок,

всей

буржуазной птичке-

              пропасть.

Из «сюртэ женераль»,

                из «интеллидженс Сервис»,

«дефензивы»

       и «сигуранцы»

выходит

   разная

         сволочь и стерва,

шьет

шинели

      цвета серого,

бомбы

 кладет

       в ранцы.

Набились в трюмы,

             палубы обсели,

на деньги

     вербовочного агентства.

В Новороссийск

          плывут из Марселя,

из Дувра

    плывут к Архангельску.

С песней,

     с виски,

сыты по-свински.

Килями

  вскопаны

воды холодные.

Смотрят

   перископами

лодки подводные.

Плывут крейсера,

снаряды соря.

И

миноносцы

с минами носятся.

А

поверх

   всех

с пушками

     чудовищной длинноты

сверх-

  дредноуты.

Разными

   газами

         воняя гадко,

тучи

пропеллерами выдрав,

с авиоматки

       на авиоматку

пе-

ре-

  пархивают «гидро».

Послал

  капитал

         капитанов ученых.

Горло

 нащупали

         и стискивают.

Ткнешься

    в Белое,

            ткнешься

                    в Черное,

в Каспийское,

         в Балтийское,-

куда

корабль

       ни тычется,

конец

 катаниям.

Стоит

 морей владычица,

бульдожья

     Британия.

Со всех концов

блокады кольцо

и пушки

   смотрят в лицо.

— Красным не нравится?

                  Им

                    голодно?

Рыбкой

  наедитесь,

            пойдя

                 на дно. —

А кому

  на суше

         грабить охота,

те

с кораблей

        сходили пехотой.

— На море потопим,

на суше

   потопаем. —

Чужими

  руками

        жар гребя,

дым

отечества

        пускают

               пострелины-

выставляю

     впереди

            одураченных

                       ребят,

баронов

   и князей недорасстрелянных.

Могилы копайте,

гроба копите-

Юденича

   рати

прут

 на Питер.

В обозах

    еды вкуснятся,

консервы-

     пуд.

Танков

  гусеницы

на Питер

    прут.

От севера

     идет

         адмирал Колчак,

сибирский

     хлеб

         сапогом толча.

Рабочим на расстрел,

                поповнам на утехи,

с ним идут

      голубые чехи.

Траншеи,

    машинами выбранные,

саперами

    Крым перекопан, —

Врангель

    крупнокалиберными

орудует

   с Перекопа.

Любят

 полковников

            сантиментальные леди.

Полковники

      любят

           поговорить на обеде.

— Я

иду, мол

       (прихлебывает виски),

а на меня

     десяток

            чудовищ

                   большевицких.

Раз-одного,

       другого-

               ррраз, —

кстати,

   как дэнди,

             и девушку спас. —

Леди,

 спросите

         у мерина сивого-

он

как Мурманск

          разизнасиловал.

Спросите,

     как-

Двина-река,

кровью

  крашенная,

трупы

 вытая,

с кладью

    страшною

шла

в Ледовитый.

Как храбрецы

        расстреливали кучей

коммуниста

      одного,

             да и тот скручен.

Как офицера

       его величества

бежали

  от выстрелов,

               берег вычистя.

Как над серыми

          хатами

                огненные перья

и руки

  холёные

         туго

             у горл.

Но…

 «итс э лонг уэй

                ту Типерери,

итс э лонг уэй

          ту го!»

На первую

     республику

               рабочих и крестьян,

сверкая

   выстрелами,

              штыками блестя,

гнали

 армии,

       флоты катили

богатые мира,

         и эти

              и те…

Будьте вы прокляты,

        прогнившие

            королевства и демократии,

со своими

     подмоченными

            «фратэрнитэ» и «эгалитэ»!

Свинцовый

     льется

           на нас

                 кипяток.

Одни мы-

    и спрятаться негде.

«Янки

 дудль

      кип ит об,

Янки дудль дэнди».

Посреди

   винтовок

           и орудий голосища

Москва-

   островком,

             и мы на островке.

Мы-

голодные,

        мы-

           нищие,

с Лениным в башке

             и с наганом в руке.

11

Несется

   жизнь,

         овеевая,

проста,

   суха.

Живу

в домах Стахеева я,

теперь

  Веэсэнха.

Свезли,

   винтовкой звякая,

богатых

   и кассы.

Теперь здесь

        всякие

и люди

  и классы.

Зимой

 в печурку-пчелку

суют

тома шекспирьи.

Зубами

  щелкают,-

картошка-

     пир им.

А летом

   слушают асфальт

с копейками

       в окне:

-Трансваль,

       Трансваль,

                 страна моя,

ты вся

  горишь

        в огне!-

Я в этом

    каменном

            котле

варюсь,

   и эта жизнь-

и бег, и бой,

         и сон,

               и тлен-

в домовьи

     этажи

отражена

    от пят

          до лба,

грозою

  омываемая,

как отражается

          толпа

идущими

   трамваями.

В пальбу

    присев

          на корточки,

в покой

   глазами к форточке,

чтоб было

     видней,

я в

комнатенке-лодочке

проплыл

   три тыщи дней.

12

Ходят

 спекулянты

           вокруг Главтопа.

Обнимут,

    зацелуют,

             убьют за руп.

Секретарши

      ответственные

                   валенками топают.

За хлебными

       карточками

                 стоят лесорубы.

Много

 дела,

мало

горя им,

фунт

-целый!-

первой категории.

Рубят,

  липовый

чай

выкушав.

-Мы

не Филипповы,

мы-

привыкши.

Будет обед,

       будет

            ужин,-

белых бы

    вон

       отбить от ворот.

Есть захотелось,

            пояс-

                 потуже,

в руки винтовку

           и

            на фронт.-

А

мимо-

незаменимый.

Стуча

 сапогом,

идет за пайком-

Правление

     выдало

урюк

и повидло.

Богатые-

    ловче,

едят

у Зунделовича.

Ни щей,

   ни каш-

бифштекс

    с бульоном,

хлеб

ваш,

полтора миллиона.

Ученому

   хуже:

фосфор

  нужен,

масло

на блюдце.

Но,

как назло,

есть революция,

а нету

  масла.

Они

научные.

Напишут,

    вылечат.

Мандат, собственноручный,

Анатоль Васильича.

Где

хлеб

   да мяса,

придут

  на час к вам.

Читает

  комиссар

мандат Луначарского:

«Так…

   сахар…

           так…

                 жирок вам.

Дров…

   березовых…

               посуше поленья…

и шубу

  широкого

потребленья.

Я вас,

  товарищ,

          спрашиваю в упор.

Хотите-

   берите

         головной убор.

Приходит

    каждый

с разной блажью.

Берите

  пока што

ногу

лошажью!»

Мех

на глаза,

как баба-яга,

идут

назад

на трех ногах.

13

Двенадцать

      квадратных аршин жилья.

Четверо

   в помещении —

Лиля,

 Ося,

     я

и собака

    Щеник.

Шапчонку

    взял

        оборванную

и вытащил салазки.

— Куда идешь? —

           В уборную

иду.

На Ярославский.

Как парус,

      шуба

          на весу,

воняет

  козлом она.

В санях

   полено везу,

забрал

  забор разломанный

Полено —

    тушею,

тверже камня.

Как будто

     вспухшее

колено

  великанье.

Вхожу

 с бревном в обнимку.

Запотел,

    вымок.

Важно

 и чинно

строгаю

   перочинным.

Нож —

  ржа.

Режу.

 Радуюсь.

В голове

    жар

подымает градус.

Зацветают луга,

май

поет

   в уши —

это

тянется угар

из-под черных вьюшек.

Четверо сосулек

свернулись,

       уснули.

Приходят

    люди,

ходят,

  будят.

Добудились еле —

с углей

   угорели.

В окно —

     сугроб.

            Глядит горбат.

Не вымерзли покамест?

Морозы

  в ночь

        идут, скрипят

снегами — сапогами.

Небосвод,

     наклонившийся

                  на комнату мою,

морем

 заката

       облит.

По розовой

      глади

           моря,

                на юг —

тучи-корабли.

За гладь,

     за розовую,

бросать якоря,

туда,

 где березовые

дрова

 горят.

Я

много

  в теплых странах плутал.

Но только

     в этой зиме

понятной

    стала

         мне

            теплота

любовей,

    дружб

         и семей.

Лишь лежа

     в такую вот гололедь,

зубами

  вместе

        проляскав —

поймешь:

    нельзя

          на людей жалеть

ни одеяло,

      ни ласку.

Землю,

  где воздух,

             как сладкий морс,

бросишь

   и мчишь, колеся, —

но землю,

     с которою

              вместе мерз,

вовек

 разлюбить нельзя.

14

Скрыла

  та зима,

          худа и строга,

всех,

 кто навек

          ушел ко сну.

Где уж тут словам!

              И в этих

                      строках

боли

волжской

        я не коснусь

Я

дни беру

     из ряда дней,

что с тыщей

       дней

           в родне.

Из серой

    полосы

          деньки,

их гнали

    годы-

         водники-

не очень

    сытенькие,

не очень

    голодненькие.

Если

я

 чего написал,

если

чего

    сказал-

тому виной

      глаза-небеса,

любимой

   моей

       глаза.

Круглые

   да карие,

горячие

   до гари.

Телефон

   взбесился шалый,

в ухо

 грохнул обухом:

карие

 глазища

        сжала

голода

  опухоль.

Врач наболтал-

чтоб глаза

      глазели,

нужна

 теплота,

нужна

 зелень.

Не домой,

     не на суп,

а к любимой

       в гости

две

морковинки

         несу

за зеленый хвостик.

Я

много дарил

        конфект да букетов,

но больше

     всех

         дорогих даров

я помню

   морковь драгоценную эту

и пол-

  полена

        березовых дров.

Мокрые,

   тощие

под мышкой

      дровинки,

чуть

потолще

средней бровинки.

Вспухли щеки.

Глазки-

   щелки.

Зелень

  и ласки

выходили глазки.

Больше

  блюдца,

смотрят

   революцию.

Мне

легше, чем всем,-

я

Маяковский.

Сижу

и ем

кусок

 конский.

Скрип-

  дверь,

        плача.

Сестра

  младшая.

-Здравствуй, Володя!

-Здравствуй, Оля!

-завтра новогодие-

нет ли

  соли?-

Делю,

 в ладонях вешаю

щепотку

   отсыревшую.

Одолевая

    снег

        и страх,

скользит сестра,

            идет сестра,

бредет

  трехверстной Преснею

солить

  картошку пресную.

Рядом

 мороз

шел

и рос.

Затевал

   щекотку-

отдай

 щепотку.

Пришла,

   а соль

         не валится-

примерзла

     к пальцам.

За стенкой

      шарк:

«Иди,

 жена,

продай

  пиджак,

купи

пшена».

Окно,-

  с него

идут

снега,

мягка

 снегов,

тиха

нога.

Бела,

 гола

столиц

  скала.

Прилип

  к скале

лесов

 скелет.

И вот

 из-за леса

           небу в шаль

вползает

    солнца

          вша.

Декабрьский

       рассвет,

             изможденный

                           и поздний,

встает

  над Москвой

             горячкой тифозной.

Ушли

тучи

к странам

     тучным.

За тучей

    берегом

лежит

 Америка.

Лежала,

   лакала

кофе,

 какао.

В лицо вам,

       толще

            свиных причуд,

круглей

   ресторанных блюд,

из нищей

    нашей

         земли

              кричу:

Я

землю

  эту

     люблю.

Можно

 забыть,

        где и когда

пузы растил

       и зобы,

но землю,

     с которой

              вдвоем голодал,-

нельзя

  никогда

         забыть!

15

Под ухом

    самым

         лестница

ступенек на двести,-

несут

 минуты-вестницы

по лестнице

       вести.

Дни пришли

      и топали:

-Дожили,

    вот вам,-

нету

топлив

брюхам

  заводным.

Дымом

 небесный

         лак помутив,

до самой трубы,

           до носа

локомотив

стоит

 в заносах.

Положив

   на валенки

             цветные заплаты,

из ворот,

     из железного зёва,

снова

 шли,

     ухватясь за лопаты,

все,

кто мобилизован.

Вышли

 за лес,

вместе

  взялись.

Я ли,

 вы ли,

откопали,

     вырыли.

И снова

   поезд

        катит

за снежную

      скатерть.

Слабеет

   тело

без ед

  и питья,

носилки сделали,

руки сплетя.

Теперь

  запевай,

          и домой можно-

да на руки

      положено

пять

обмороженных.

Сегодня

   на лестнице,

               грязной и тусклой,

копались

    обывательские

                 слухи-свиньи.

Деникин

   подходит

           к самой,

                   к тульской,

к пороховой

       сердцевине.

Обулись обыватели,

              по пыли печатают

шепотоголосые

         кухарочьи хоры.

-Будет…

     крупичатая!..

                  пуды непочатые…

ручьи-чаи,

      сухари,

             сахары.

Бли-и-и-зко беленькие,

береги керенки!-

Но город

    проснулся,

              в плакаты кадрованный,-

это

партия звала:

            «Пролетарий, на коня!»

И красные

     скачут

           на юг

                эскадроны-

Мамонтова

     нагонять.

Сегодня

   день

       вбежал второпях,

криком

  тишь

      порвав,

простреленным

         легким

               часто хрипя,

упал

и кончился,

           кровав.

Кровь

 по ступенькам

                стекала на пол,

стыла

 с пылью пополам

и снова

   на пол

         каплями

                капала

из-под пули

       Каплан.

Четверолапые

        зашагали,

визг

шел

   шакалий.

Салоп

 говорит

        чуйке,

чуйка

 салопу:

-Заёрзали

     длинноносые щуки!

Скоро

 всех

     слопают!-

А потом

   топырили

           глаза-тарелины

в длинную

     фамилий

            и званий тропу.

Ветер

 сдирает

        списки расстрелянных,

рвет,

 закручивает

            и пускает в трубу.

Лапа

класса

      лежит на хищнике-

Лубянская

     лапа

         Че-ка.

-Замрите, враги!

            Отойдите, лишненькие!

Обыватели!

      Смирно!

             У очага!-

Миллионный

      класс

           вставал за Ильича

против

  белого

        чудовища клыкастого,

и вливалось

       в Ленина,

                леча,

этой воли

     лучшее лекарство.

Хоронились

      обыватели

               за кухни,

                        за пеленки.

-Нас не трогайте-

             мы

               цыпленки.

Мы только мошки,

мы ждем кормежки.

Закройте,

     время,

           вашу пасть!

Мы обыватели-

нас обувайте вы,

и мы

уже

   за вашу власть.-

А утром

   небо-

        веча звонница!

Вчерашний

     день

         виня во лжи,

расколоколивали

           птицы и солнце:

жив,

жив,

    жив,

        жив!

И снова дни

       чередой заводной

сбегались

     и просили.

— Идем

  за нами —

          «еще одно

усилье».

От боя к труду-

           от труда до атак,-

в голоде,

     в холоде

             и наготе

держали

   взятое,

          да так,

что кровь

     выступала из-под ногтей.

Я видел

   места,

         где инжир с айвой

росли

 без труда

          у рта моего,-

к таким

   относишься иначе.

Но землю,

     которую

            завоевал

и полуживую

       вынянчил,

где с пулей встань,

               с винтовкой ложись,

где каплей

      льешься с массами,-

с такою

   землею

         пойдешь

                на жизнь,

на труд,

    на праздник

               и на смерть!

16

Мне

рассказывал

          тихий еврей,

Павел Ильич Лавут:

«Только что

       вышел я

              из дверей,

вижу —

  они плывут…»

Бегут

 по Севастополю

к дымящим пароходам.

За день

   подметок стопали,

как за год похода.

На рейде

    транспорты

              и транспорточки,

драки,

  крики,

        ругня,

              мотня, —

бегут

 добровольцы,

             задрав порточки, —

чистая публика

          и солдатня.

У кого —

     канарейка,

               у кого —

                        роялина,

кто со шкафом,

          кто

             с утюгом.

Кадеты —

    на что уж

             люди лояльные —

толкались локтями,

              крыли матюгом.

Забыли приличие,

            бросили моду,

кто —

  без юбки,

           а кто —

                   без носков.

Бьет

мужчина

       даму

           в морду,

солдат

  полковника

            сбивает с мостков.

Наши наседали,

          крыли по трапам.,

кашей

 грузился

         военный ешелон.

Хлопнув

   дверью,

          сухой, как рапорт,

из штаба

    опустевшего

               вышел он.

Глядя

 на ноги,

шагом

 резким

шел

Врангель

в черной черкеске.

Город бросили.

На молу —

     голо.

Лодка

 шестивесельная

стоит

 у мола.

И над белым тленом,

как от пули падающий,

на оба

  колена

упал главнокомандующий.

Трижды

  землю

       поцеловавши,

трижды

  город

       перекрестил.

Под пули

    в лодку прыгнул…

                      — Ваше

превосходительство,

               грести?-

                       — Грести!-

Убрали весло.

Мотор

 заторкал.

Пошла

 весело

к «Алмазу»

      моторка.

Пулей

 пролетела

          штандартная яхта.

А в транспортах-галошинах

                     далеко,

                            сзади,

тащились

    оторванные

              от станка и пахот,

узлов

 полтораста

           накручивая за день.

От родины

     в лапы турецкой полиции,

к туркам в дыру,

            в Дарданеллы узкие,

плыли

 завтрашние галлиполийцы,

плыли

 вчерашние русские.

Впе-

реди

    година на године.

Каждого

   трясись,

           который в каске.

Будешь

  доить

       коров в Аргентине,

будешь

  мереть

        по ямам африканским.

Чужие

 волны

      качали транспорты,

флаги

 с полумесяцем

              бросались в очи,

и с транспортов

           за яхтой

                   гналось-

                           «Аспиды,

сперли казну

        и удрали, сволочи».

Уже

экипажам

       оберегаться

пули

шальной

       надо.

Два

миноносца-американца

стояли

  на рейде

          рядом.

Адмирал

   трубой обвел

стреляющих

      гор

         край:

— Ол

райт. —

И ушли

  в хвосте отступающих свор, —

орудия на город,

            курс на Босфор.

В духовках солнца

             горы

                 жаркое.

Воздух

  цветы рассиропили.

Наши

с песней

        идут от Джанкоя,

сыпятся

   с Симферополя.

Перебивая

     пуль разговор.

знаменами

     бой

        овевая,

с красными

      вместе

            спускается с гор

песня

 боевая.

Не гнулась,

       когда

            пулеметом крошило,

вставала,

     бессташная,

                в дожде-свинце:

«И с нами

     Ворошилов,

первый красный офицер».

Слушают

   пушки,

         морские ведьмы,

у-

ле-

 петывая

        во винты со все,

как сыпется

       с гор

            -«готовы умереть мы

за Эс Эс Эс Эр!» —

Начштаба

    морщит лоб.

Пальцы

  корявой руки

буквы

 непослушные гнут:

«Врангель

     оп-

        раки-

             нут

в море.

   Пленных нет».

Покамест —

      точка

и телеграмме

        и войне.

Вспомнили —

       недопахано,

                  недожато у кого,

у кого

  доменные

          топки да зори.

И пошли,

    отирая пот рукавом,

расставив

     на вышках

              дозоры.

17

Хвалить

   не заставят

              не долг,

                      ни стих

всего,

  что делаем мы.

Я

пол-отечества мог бы

                 снести,

а пол-

  отстроить, умыв.

Я с теми,

     кто вышел

              строить

                     и месть

в сплошной

      лихорадке

               буден.

Отечество

     славлю,

            которое есть,

но трижды-

      которое будет.

Я

планов наших

         люблю громадьё,

размаха

   шаги саженьи.

Я радуюсь

     маршу,

           которым идем

в работу

    и в сраженья.

Я вижу-

   где сор сегодня гниет,

где только земля простая-

на сажень вижу,

           из-под нее

комунны

   дома

       прорастают.

И меркнет

     доверье

            к природным дарам

с унылым

    пудом сенца

и поворачиваются

            к тракторам

крестьян

    заскорузлые сердца.

И планы,

    что раньше

              на станциях лбов

задерживал

      нищенства тормоз,

сегодня

   встают

         из дня голубого,

железом

   и камнем формясь.

И я,

как весну человечества,

рожденную

     в трудах и в бою,

пою

мое отечество,

республику мою!

18

На девять

     сюда

         октябрей и маёв,

под красными

        флагами

               праздничных шествий,

носил

 с миллионами

             сердце мое,

уверен

  и весел,

          горд

              и торжествен.

Сюда,

 под траур

          и плеск чернофлажий,

пока

убитого

       кровь горяча,

бежал,

  от тревоги,

             на выстрелы вражьи,

молчать

   и мрачнеть,

              и кричать

                       и рычать.

Я

здесь

  бывал

       в барабанах стучащий

и в мертвом

       холоде

             слез и льдин,

а чаще еще-

просто

  один.

Солдаты башен

         стражей стоят,

подняв

  свои

      островерхие шлемы,

и, злобу

    в башках куполов

                    тая,

притворствуют

         церкви,

                монашьи шельмы.

Ночь-

 и на головы нам

луна.

Она

идет

   оттуда откуда-то…

оттуда,

   где

      Совнарком и ЦИК,

Кремля

  кусок

       от ночи откутав,

переползает

       через зубцы.

Вползает

    на гладкий

              валун,

на секунду

      склоняет

              голову,

и вновь

   голова-лунь

уносится

    с камня

           голого.

Место лобное-

для голов

     ужасно неудобное.

И лунным

    пламенем

            озарена мне

площадь

   в сияньи,

            в яви

                 в денной…

Стена-

Конец произведения← Все произведения